Паноптикум


Ленинградцы, дети мои…

Джамбул



Иногда мне казалось, что Ленинград - это такая галлюцинация из снов революционного крейсера, обкурившегося осенним туманом. Иногда мне казалось, что эта галлюцинация - моя собственная.

До отъезда оставались ровно сутки. Меня ждала в Москве новогодняя пьянка. И ничего хорошего. Гуля сказала: "Надо бы заглянуть к Сухорукову и Томашевским". Надо, значит надо.


I

Кронверкский проспект. Дом 10. В квартиру художника надо было подниматься по долгой лестнице. С творчеством его я был едва знаком - по двухтомнику "Изобразительный язык больных шизофренией". Хороший художник.

Хозяин встречает гостей в трусах и майке, на ногах резиновые сапоги. "Мокро тут", - говорит. И уходит.

Пока Гуля выкладывает гостинцы на кухне, гуляю по обширной квартире, доставшейся художнику от деда - дважды героя соцтруда. В одной из комнат картины висят. Их-то мне и надо. Разглядываю.

Хороши. Чудо, как хороши. Питерский сюрреализм, как я его понимаю. Интеллигентный такой сюрреализм: если муха на носу - то нос большой, а муха маленькая. Понимает мужик высокое искусство.

Перемещаюсь вдоль стен. Глазами вращаю. Но около одной картины замираю: ух, ты! На меня взирает из рамы иконописный лик женщины, прекрасней которой я доселе не видел. Вглядываюсь: нет ли какого насекомого на нежной даме? Ни единого. Прищуриваюсь: ведь должен быть зверь какой…

Скрип сапог за спиной. Хозяин.

- Нравится?
- Очень.
- Жена моя.
- Очень…
- Она в Париже.
- Вот как…
- Забыла меня, поди.
- Ну, что Вы…
- Фотография это. Пошли. Чай стынет.


II

Грибоедов канал. Дом 9. В Москве сказали бы "дом литераторов". В Ленинграде скажут "дом инженеров душ человеческих". Кажется, пили только чай.

Выходим. Морозно. Гуля разбежалась и укатила по льду с тихим визгом: "Хорошо-то как!" До свидания, Гуля. Но след уж замело.

Возвращаюсь в подъезд. Закуриваю. Запахиваю воротник. Нахлобучиваю ушанку. До Среднего Подьяческого по каналу час неспешным шагом. Прогуляюсь.

И слышу вдруг: шевелится кто-то в сугробе. Заглянул: и впрямь - тело.

Пригляделся: старуха - да крепкая вся такая, рослая бабушка.

- Как это вас угораздило? Держите руку покрепче.
- Ох…
- Ну, вот. Так-то оно лучше.
- Ох…
- Позвольте, я вас отряхну.
- Ох, спасибо, любезный.

Прищурился на бабку: хороша - на полголовы меня выше, желтая вся, морщинистая, два зуба блестят железных. Чиркнула спичкой, закурила папиросу - ладонь, как две мои.

- Скажите, любезный, что есть по-Вашему счастье?
- Стою. Курю. Сыт. Напоен. Счастье?
- Я не о том, - она брезгливо отмахнулась. - Я о Счастье.
- Ну… а что Вы, собственно, хотите услышать?
- Ваше мнение, любезный. Я, знаете ли, книгу пишу об этом.
- О счастье?
- О нём.
- Книгу?
- Всю жизнь.
- Это хорошо.
- О Счастье.
- Ну, я пойду.
- Что ж, идите.

Она протянула мне желтую ладонь и сжала мои мёрзлые пальцы.

- А хотите знать: что есть Счастье?
- Да-да, конечно.
- Счастье, любезный, есть Гармония.

Я бежал по Грибоедову каналу на восток. Она махала мне вслед потухшей папиросой. Под луной мерцали железные зубы. Из подъездов на меня поглядывали рослые старухи.